Тело отца он не отыскал. Оно, наверное, до сих пор лежало в пустынных просторах Северного Крыма, в неизвестной могиле.
– Как церковь в Зерентуе, – Федор поднял желтый, осенний лист, – один пепел от храма остался. Прах и пепел…, – мать он нашел в разоренной красными деревне, за линией фронта. В поселке стояла какая-то кавалерийская часть.
Отца расстрелял комиссар Воронов. Федор знал, кто такой Воронов на самом деле. Покойный дядя Михаил, до войны рассказал все его отцу, а отец ничего от Федора не скрывал. Врангель сообщил Федору, что Воронова убили через два дня после смерти полковника Воронцова-Вельяминова. Сжав зубы, Федор заставил себя не материться.
Он бродил по деревням, в тулупе и шапке. Конец осени оказался неожиданно холодным. Федор притворялся крестьянином, строителем. Он и не ждал, что мать жива, однако, в одной из деревень услышал, что красные держат при себе какую-то женщину, безъязыкую, потерявшую разум.
Для него не составило труда, ночью, пробравшись в избу, где стояли командиры, перестрелять пять человек. Федор воевал с четырнадцати лет, и отлично владел оружием. Он вытащил мать из чулана, почти обнаженную, в рваной рубашке, со сбившимися в колтун волосами, с порезанными, грязными ногами. Федор не поверил крестьянам, сказавшим, что женщина не в себе. Однако все оказалось правдой. Мать так и не оправилась.
Денег у них не было. Все вклады отца лежали в Волжско-Камском банке. Средства, как и все остальное, как и вся прошлая их жизнь, превратились в прах. В Париже их ждала квартира, в Лондоне жила родня, однако до Европы надо было доехать. Устроившись в Стамбуле грузчиком, Федор отправил телеграмму тете Юджинии. Он, наконец, привел мать к врачу. Прошло два месяца, как они отплыли из Крыма. Доктор сказал, что, если бы лечение начали сразу, то сифилис мог бы остановиться.
– Сальварсан очень эффективен, – врач развел руками, – но мы потеряли время. Боюсь, теперь болезнь будет прогрессировать.
Мать сидела, сложив руки на коленях, глядя куда-то вдаль. Федор заставил себя успокоиться. Юноша, тихо, спросил: «Она даже меня не узнает. Долго…, долго так будет продолжаться?»
– Может быть, – врач ободряюще взглянул на него, – когда вы довезете ее до Франции, до привычной обстановки, что-то изменится. Я, к сожалению, видел много женщин, бежавших из России. Женщин, девочек…, Пережитое ими, господин Воронцов-Вельяминов, неописуемо. Человеческий разум часто не может с таким справиться…, – в Стамбуле Федор отдал матери кольцо, в надежде, что она узнает камень. Чуда не случилось. Она не узнавала ни иконы Богородицы, ни семейного клинка. Вещи остались в Ялте, отец не брал реликвии на Перекоп. На рю Мобийон, матери, действительно, стало немного легче. Она бродила, ощупывая стены. Федор даже заметил на ее лице тень улыбки.
Мадам Дарю, похудевшая, из-за войны, но бодрая, всплеснула руками:
– Месье Теодор, не беспокойтесь. Моя кузина отменная сиделка, всю войну прошла. Мы о мадам Жанне позаботимся. Вы займитесь месье бароном…, – Федор сначала не понял, о ком говорит консьержка. Дядя Пьер погиб, в сражении при Ипре, но Федор помнил его сына годовалым, толстеньким, белокурым ребенком.
В квартире на набережной Августинок он нашел высокого, худого, восьмилетнего мальчишку. Мишель ухаживал за больной матерью, ходил в школу, и каждый день занимался рисунком в Лувре. Кузен хотел стать реставратором, он любил историю, и отлично знал все картины в музее.
– Я еще бабушку Марту помню, – Федор, невольно, коснулся шеи. Тринадцать лет он носил простой, серебряный крестик.
– Из нас, молодых, никто ее не знал. А я помню…, – он увидел подернутые, сединой, бронзовые волосы, вдохнул запах виргинского табака, почувствовал прикосновение крепкой, маленькой руки.
Приходя на рю Мобийон, Федор обнимал мать, но редко дожидался ответных объятий. Руки у Жанны слабели. Она сидела в инвалидном кресле, на балконе, глядя на крыши, Сен-Жермен-де Пре. Медсестра читала ей газеты и книги. Федор купил патефон, и пластинки с любимой музыкой матери, Моцартом и Шопеном. Гулять она не могла, с тех пор, как ей парализовало ноги. Жанна не любила покидать квартиру. Она дрожала, слыша гудки машин, и закрывала голову руками. Врач навещал мать каждую неделю, но Федор, знал, что остается только ждать.
Когда он учился у Гропиуса, в Германии, он каждые два месяца ездил домой, повидать мать.
– Если бы я взял кольцо в Берлин, – подумал Федор, – я бы его отдал. Я бы ей все отдал…, Тринадцать лет прошло, – рассердился он на себя, – оставь, забудь. Ты ее больше никогда не увидишь. Где ее искать, немку по имени Анна…, – он больше ничего о ней не знал.
Каждую ночь, тринадцать лет, он искал ее рядом, видел дымные, туманные серые глаза, целовал черные, пахнущие жасмином волосы. Он держал в потайном отделении блокнота рисунок, сделанный в его комнате, в Митте. За окном хлестал дождь. Она лежала, обнаженная, закинув тонкую руку за голову. На жемчужной коже виднелся розовый, свежий шрам, немного выше локтя.
Федор тогда не спросил, откуда он.
– Забудь, – он посмотрел на часы, – оставь, Федор Петрович.
Он должен был успеть на два ремонта, встретиться с новым заказчиком, заехать к матери, с провизией от Фошона. Вечером кузен ждал его в кабаре Le Gerny, на Елисейских полях. Пела малышка Пиаф. Федор хотел позвонить какой-нибудь подружке, но махнул рукой.
Обед предполагался холостяцким. У кузена гостил его коммунистический приятель, Джордж Оруэлл. Писатель в Париже не оставался, а ехал в Испанию. Мишель, кажется, в Мадрид, не собирался. Федор, думая об этом, облегченно выдыхал. Он вырастил и выучил мальчишку, и совсем не хотел, чтобы кузен, в двадцать четыре года, сгинул где-нибудь в окопах.