– У него есть родственники в Советском Союзе, – вспомнил Мишель.
– Дети Воронова, мальчики. Теодор не собирается им мстить, не такой он человек, да и где их найдешь. Семью разбросало…, – отца Мишеля похоронили в братской могиле, под Ипром. Мать была погребена в Ницце, где она умерла, но Мишель всегда посещал Пер-Лашез. Каждое первое мая на склепе появлялись красные гвоздики. Коммунисты приносили букеты к надписи: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Мишель тоже приходил на Пер-Лашез с цветами. Он стоял, читая высеченные в мраморе буквы:
– Господь, будучи верен и праведен, простит нам грехи наши и очистит нас. Теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше. Будь верен до смерти, и я дам тебе венец жизни. Dulce et decorum est pro patria mori. Пролетарии, всех стран, соединяйтесь! – юноша думал, что и тетю Жанну, и его, Мишеля, тоже похоронят здесь.
Над золотой водой Сены парили речные чайки.
– Нашел, о чем размышлять, – рассердился Мишель, – тебе двадцать четыре года. У тебя вся жизнь впереди. Ты еще девушку не встретил…, – он не спрашивал у кузена, собирается ли Теодор жениться.
Кузен жил в огромной квартире, с отдельной студией, и верхним светом, на последнем этаже хорошего дома у аббатства Сен-Жермен-де Пре. Убирала у него консьержка. Кузен предпочитал, обедать с персоналом и рабочими, в бюро или на стройках, но часто устраивал вечеринки. Теодор приглашал писателей, художников, политиков, актрис и просто красивых моделей. Кузен постоянно менял подружек, ни одна из них в студии надолго не задерживалась.
– Я им звоню, – заметил Теодор, – когда мне надо, как бы это выразиться, отдохнуть. Иногда после такого хорошие идеи в голову приходят, – он усмехнулся, Мишель покраснел. Кузен, богатый человек, отлично зарабатывал проектами. Мишель и сам не бедствовал, хотя на счетах у него лежало меньше денег, чем у отца, до войны. Франция только к концу двадцатых годов оправилась от военных потерь. Потом начался банковский кризис в Америке, затронувший и европейские финансы.
Коллекция импрессионистов, стоила дорого, но Мишель не собирался ее продавать. Иногда он даже покупал на аукционах новые этюды и наброски. У него были и Ван Гог, и Модильяни, и Таможенник Руссо.
– Надо будет в Испании пройтись по лавкам, – решил он, – Веласкеса я не найду, но, может быть, что-то интересное попадется. И девушки в Испании красивые, я помню…, – дверь скрипнула. Кузен, с порога, смешливо поинтересовался: «Очередной сомнительный Леонардо?»
– Не сомнительный, – отозвался Мишель, указывая на картину. Голубые, обычно холодные глаза кузена потеплели.
Наклонившись над столом, они смотрели на изящную, стройную, маленькую девушку в черном сюртуке. Она сидела на камне у ручья, в тени большого дуба, чуть повернув голову. Бронзовые волосы блестели в лучах заходящего солнца. Девушка лукаво, одними губами, усмехалась.
Мишель перевернул картину: «Мадам Марта де Лу, Париж, 1778».
– В духе Ватто, – наконец, сказал Мишель: «Твой прапрадед был отличный художник, Теодор».
Кузен кивнул:
– Бабушка Марта была бы рада. Надо ее в Лондон отправить, тете Юджинии. Пусть займет свое место, где положено, рядом с бабушкой Мартой и миссис де ла Марк…, – Федор помнил портреты на Ганновер-сквер.
Над рабочим столом Мишеля висела гравюра в рамке, его собственной руки, герб рода де Лу. Взглянув на белого волка, в лазоревом поле, на три золотые лилии, Федор положил руку на плечо Мишелю:
– Правильный у вас девиз. Je me souviens. Спасибо, что меня позвал, – кузен улыбался. Мишель велел себе: «Сейчас».
К его удивлению, Теодор не стал ворчать:
– Я тебя в тир отведу, в субботу. Ты оружия никогда в жизни в руках не держал, а я отлично стреляю.
– Зачем? – запротестовал Мишель:
– Я еду с мандатом Лиги Наций, я работаю в музее…, – кузен прервал его:
– В России я видел, что с музеями делали, и как расстреливали людей с разными мандатами. Купим тебе револьвер, перед отъездом. Считай его подарком, – они осторожно убрали картину. Теодор посмотрел на часы:
– Пора к маме. В десять встречаемся на Елисейских полях, у клуба…, – оглянувшись, он окинул Мишеля долгим взглядом: «Молодец, что в Испанию ехать не отказался».
– Это мой долг, – просто ответил Мишель. Солнце садилось над крышами Левого Берега, птицы стаей летели над рекой, дул свежий, прохладный, осенний ветер. Устровшись у стола, он зажег лампу. Надо было отослать письмо тете Юджинии.
В крохотной артистической уборной кабаре Le Gerny пахло пудрой и табачным дымом. В окруженном электрическими светильниками зеркале отражалась маленькая, хрупкая девушка. Она стояла в центре уборной, приподняв подол черного, строгого, закрытого платья. Девушка, было, открыла рот. Темноволосая подруга, опустившись на колени, быстро подшивала платье. Анеля замахала рукой. Закатив глаза, Пиаф пыхнула сигаретой. Анеля сделала последние стежки: «Нельзя говорить, если на тебе что-то шьют. Иначе память зашьешь».
– Иногда такое к лучшему, – сочно заметила Пиаф, присаживаясь к зеркалу, встряхнув коротко стрижеными, черными, кудрявыми волосами:
– Я бы предпочла кое-что не помнить, дорогая моя, из прошлой жизни, – она зорко посмотрела на Анелю:
– Мы с тобой похожи. Ты в детстве не разговаривала, я слепой была…, – они познакомились в ателье. После выступлений в цирке Медрано, и в мюзик-холле «ABC», на Больших Бульварах, Пиаф стала звездой Франции. Она рассказала Анеле, что еще год назад жила в комнатушке на Монмартре, и пела на улицах. Пиаф пришла в ателье с наставником, поэтом Ассо. Он учил девушку одеваться, двигаться на сцене, писал для нее песни.