– Мой покойный отец воевал за Россию потому, что был русским аристократом, и не мог поступить иначе. России больше нет, воевать не за что. На карте, к востоку от Польши, – мрачно добавлял он, – находится другая страна. К России она отношения не имеет, господа.
– Пусть, – сказал себе Федор, – пусть что хотят, то и делают с Совдепией. Пусть поделят ее между собой, не жалко, – он выключил радио:
– Гитлер не посмеет напасть на Польшу, на Францию. Есть международные соглашения, он побоится поднять оружие. Не так много времени прошло, с конца войны. В Германии здравомыслящие люди. Рано или поздно, они избавятся от сумасшедшего…, – до прихода Гитлера к власти, Федор ездил к своим учителям, в школу Баухауса, но Берлина он избегал. Это было слишком больно.
Он помнил сырой, летний вечер, серую, как ее глаза, воду Шпрее. Закрывая глаза, он целовал прохладные, нежные губы. Он пришел в кафе Жости прямо со стройки. Федору исполнилось двадцать три, он два года учился в Веймаре, у Гропиуса. Мэтр впервые поручил ему отдельный проект, в Райниккендорфе, на северо-западе города, где строили квартал дешевых домов для рабочих. Страна только начинала оправляться после войны, но Берлин, несмотря, ни на что, оставался Берлином.
В тихом Веймаре, Федор привык ходить на лекции, заниматься в студии, и, по пятницам, сидеть с другими студентами за пивом. Отправляя его в Берлин, мэтр весело заметил:
– Возьмешь рекомендательные письма, познакомишься с писателями, режиссерами. Архитектура, часть общего художественного процесса, – оказавшись в Берлине, Федор не поверил своим глазам.
В первый месяц он только ходил по кабаре, театрам и кафе. Вывески красовались на каждом углу, в каждом втором подвальчике ставили пьесы и читали стихи. Федор познакомился с Брехтом, они были почти ровесниками. Он подрабатывал сценографией, оформляя спектакли многочисленных театриков. Утром и днем Федор пропадал на стройке, вечером сидел на представлениях, и возвращался в свою комнатку в Митте, в мансарде у Хакских Дворов, за полночь. Выходные Федор проводил на Музейном Острове, с альбомом. В этом году публике открыли доступ к бюсту Нефертити. Он копировал вавилонские плитки, и картины старых мастеров.
Федор избегал западных районов города. В Берлине обосновалось много выходцев из России, но Федор не хотел втягиваться в обычные склоки, которых ему хватило в Стамбуле и Париже. Он отлично знал, как эмиграция относится к новым стилям в искусстве. Для большинства беженцев из России даже импрессионизм был слишком смелым, а Федор учился в школе Баухауса, и оформлял спектакли левых режиссеров.
Однажды Федор все-таки забрел на Курфюрстендам. У дверей универсального магазина Kaufhaus des Westens, он столкнулся с бывшим соучеником. Родители Федора вернулись в Россию в тринадцатом году. Он успел попасть в Тенишевское училище.
Федор, еще в Веймаре, прочел в газете об убийстве бывшего лидера партии кадетов, господина Набокова. Стоя перед его сыном, он понял:
– Господи, мы почти десять лет не виделись. С июня четырнадцатого года, когда училище на каникулы распустили. Потом война началась…, – Набоков преподавал в Берлине английский язык и писал в эмигрантские газеты.
После исчезновения Анны, Федор пришел к соученику, с бутылкой шнапса. Он почти ничего не говорил, только, мрачно, заметил:
– Словно с Россией, дорогой мой. Мы думали, что она нас любит, а оказалось…, – он вылил остатки шнапса в стакан: «Оказалось, что нет». С Набоковым они вспоминали Россию. Позже Федор увидел в эмигрантской газете стихи о звездной ночи, об овраге, полном черемухи:
– Я ему рассказывал, – вспомнил Федор, – как меня расстреливали красные, когда мы с папой у Деникина служили. Я бежал, спасся. Восемнадцать лет мне исполнилось. И Анне тоже рассказывал. Я ей все рассказывал…, – Федор поморщился. Машины начали двигаться, он свернул на мост.
Набоков с женой пока оставались в Берлине. Такое было опасно, потому, что жена друга происходила из еврейской семьи:
– Надо их в Париж вытащить, – велел себе Федор, – а лучше в Америку отправить. От греха подальше, он великий писатель. Брехт, слава Богу, в Копенгагене, далеко от сумасшедшего, что книги жжет, и картины из музеев выбрасывает, – перед съездом с моста автомобили опять загудели.
В кафе Жости Брехт читал стихи.
Обжившись в Берлине, Федор замечал, как смотрят на него молоденькие актрисы, в театрах, где он оформлял спектакли. Он вспоминал слова матери:
– Надо дождаться любви, милый мой. Я в твоего отца влюбилась, когда увидела его. Мне восемь лет исполнилось, – голубые глаза засверкали смехом:
– В шестнадцать, в Сибирь за ним поехала, на Лену. Тетя Марта меня через всю Россию провезла, до Зерентуя…, – Федор шел к Потсдамер Плац, в прохладном, зеленом берлинском вечере. Церкви, где венчались родители, больше не существовало.
– Ничего нет, ничего не осталось…, – толкнув дверь кафе, окунувшись в табачный дым, Федор услышал сильный, немного хрипловатый голос Брехта:
Und auch den Kuss, ich hätt' ihn längst vergessen
Wenn nicht die Wolke da gewesen wär
Die weiß ich noch und werd ich immer wissen
Sie war sehr weiß und kam von oben her.
Сказать по правде, я б забыл и поцелуи,
Когда б ни облако в ту пору в вышине.
Не о тебе, о нём сейчас тоскую,
О белом облаке в дневной голубизне…
Федор остановился, будто наткнувшись на что-то. Он увидел коротко стриженые, черные, тяжелые волосы, белую, нежную шею, серые, туманные глаза.
Откинувшись на старом, рассохшемся стуле, девушка покуривала, кутаясь в простой, темный жакет, закинув ногу на ногу. Он смотрел на тонкую щиколотку в потрепанной туфельке, на длинные пальцы, державшие папиросу, на розовые, изящно вырезанные губы.